Александр Мортаев: «Мне нравится, потому что это неправильно»

Горное, классическое, нерациональное, синее


Время красноярского художника Александра Мортаева строго расписано на годы вперед — по будням художник, по выходным преподаватель, летом работа для денег на кладбище (классический заработок художников всех поколений). Его имя давно известно в академической среде, но зазвучало в современном искусстве и на столичном арт-рынке с конца прошлого года — премия Scan, участие в ярмарках Port Art Fair, Blazar и Cosmoscow в Москве и Санкт-Петербурге, фестиваль культуры коренных малочисленных народов Сибири «Земля людей», организованный нашими коллегами из «Мастеров», первые персональные выставки в Красноярске. О ценностях маленького, ложке мирового супа и божественном синем — в интервью с Александром для «Мастеров Сибири».
«ИНСТИТУТ МНЕ ПОМОГ ОСОЗНАТЬ ЦЕННОСТЬ МОЕГО РИСОВАНИЯ»


Самый первый вопрос, наверное, такой самый классический — как вы пришли в искусство? Каков был ваш путь?
У меня история очень простая — я рисую с самого детства, прямо с детского сада. Я с детства знал, что буду поступать после школы в художественное заведение. Хотел поступать в училище Суриковское, но по некоторым обстоятельствам поступил в институт, и рад, что именно так получилось. Ну и, собственно, институт и Красноярск сыграли решающую роль в моем профессиональном становлении как художника.
Я сам из Кемеровской области. В Кемеровской области есть такая земля под названием Горная Шория — я оттуда родом, из города Таштагол. И в Красноярске очень большую роль сыграл институт, а точнее мастерская станковой графики под руководством профессора Валентина Павловича Теплова. Я живу здесь, в Красноярске, очень этим доволен, доволен сообществом художественным, которое здесь есть, считаю, что здесь много классных специалистов.
В каком институте вы преподаете?
Я окончил Красноярский государственный художественный институт, которого ныне нет — его объединили с Институтом искусств, и сейчас это Сибирский государственный институт искусств имени Хворостовского. Преподаю на кафедре дизайна, а окончил кафедру графики.
Как вы сейчас оцениваете — что вам дал институт, что нигде, ни в каком другом месте было бы нельзя получить?
Ну насчет «нигде нельзя получить» не знаю, я в других местах не учился. Наверное, много, где можно было бы. Но я очень ценю понимание, из чего состоит изобразительное искусство, понимание разных эпох в истории развития изобразительного искусства. Институт художественный, такой традиционный и академический, как наш, хорошо ставит глаз, ставит руку. С рождения я умею рисовать очень похоже, очень детально. Институт помог мне осознать, во-первых, ценность этого рисования, во-вторых, понять, что есть разные направления в искусстве. Есть традиционное и современное, есть и любительское искусство, декоративное искусство, академическое искусство.
Единственный минус — я, наверное, опережу ваш вопрос — у нас очень мало современного искусства в институте. Практически в самом конце, на пятом курсе, может быть, две лекции были посвящены искусству послевоенному, до второй половины двадцатого века, и то очень по верхам. Именно современное искусство мне и моим друзьям, с которыми я закончил институт, приходилось изучать самостоятельно. Я понимал, что там много институций, много людей интересных, и поэтому мы после института лет 5 занимались тем, что просто в интернете где-нибудь слушали лекции, например, Дмитрия Гутова.
Я очень рад, что с ним потом познакомился на Cosmoscow. Мы с ним поговорили — это человек тоже с академическим образованием, и он в своих лекциях выстраивал мостики между традиционным академическим образованием и современным искусством. Объяснял, как традиционные понятия переформатируются в современном искусстве, как они меняются. Его лекции очень помогли. Слушал Анатолия Осмоловского, Ирину Кулик. В общем, как-то так, самостоятельно мы изучали современное искусство — много смотрели, ездили по выставкам в России, сколько могли.
Таким образом я постепенно встраиваюсь в мир современного искусства. Потому что этот мир реально существует во многом отдельно от мира традиционного искусства, традиционных медиа, это очень разделенные сферы художественной жизни. Довольно много лет мне пришлось перестраиваться, и в этом я вижу небольшой, а, может, и не сильно маленький минус нашего института.


Я постепенно встраиваюсь в мир современного искусства. Этот мир существует во многом отдельно от мира традиционного искусства.


«Я КАК АВТОР ЦЕНЮ СВОИ РАБОТЫ — ЭТО В ПРЯМОМ СМЫСЛЕ МОЯ ПОТРАЧЕННАЯ ЖИЗНЬ»



Этот подход помог мне преодолеть стену, с которой многие мои близкие друзья не могут справиться.


Это классическая ситуация: когда долго живешь в одном климате, потом выходишь в другой, тебе нужно адаптироваться. Что вам приходилось преодолевать после выпуска? С чем вы столкнулись?
Про вот такое функционирование, какие-то действия в этой сфере, практически всему приходилось учиться — что такое резиденция, что такое опен-коллы, что такое писать концепции. В институте мы писали рефераты. Я ни в коем случае не критикую, я искренне люблю свой институт, всегда об этом говорю и ценю то, что получил. Но, знаете, когда я говорю в институте про эту проблему, мне всегда отвечают, что институт дает базу, после которой художник может выбрать свой путь и уже развиваться самостоятельно. Я считаю, что давать базу недостаточно. Наши выпускники выходят после института неподготовленными к жизни современного художника, к тем требованиям, которые предъявляются на арт-рынке.
Какие лично у вас бывали столкновения с такой реальностью и той жизнью, к которой вас не готовили?
Ну, например, на те выставки и проекты, которые организовывались музейным центром («Площадь Мира» — прим. ред.), меня не брали лет восемь. Вот тот же проект «Немосква», допустим. Я показывал свое портфолио, естественно, никуда не прошел. То же самое было с опен-колами в другие места. «Свободные мастерские» на «Винзаводе», какие-то опен-коллы от галерей — никуда я не проходил.
Последние два-три года только что-то получается. Вот примерно столько времени потребовалось. Понятно, что это было время такого активного зарабатывания денег, потому что я не из прямо обеспеченной семьи, и поэтому все это время зарабатывал на базовые свои потребности. Ну и параллельно пытался встроиться куда-то.
Часто художники, которые получают много отказов, уходят во фрустрацию и даже хотят закончить карьеру, но вы не сдались. Что произошло, что вы вдруг попали в поток?
Собственно, моя найденная стилистика и помогла, которая первый раз была показана в проекте «Вечное синее» в Музейном центре — такой пустой фон с небольшим изображением. Этот подход, этот метод помог мне преодолеть стену, которую реально можно назвать стеной, и с которой многие мои близкие друзья не могут справиться. Переход от академического образования к современному искусству — это сложно.
Сами себя вы определяете как классического художника или современного?
Я очень близок к классическому искусству, но хочу себя мыслить художником современного искусства. Потому что в области традиционного искусства, к сожалению, — сейчас я скажу крамольные мысли, которые многим не понравятся, — особо ничего интересного не происходит. Интересных выставок очень мало; мир традиционного искусства оторван, на мой взгляд, от современных реалий, от современной проблематики. Поэтому очень быстро становится скучно, быстро достигаешь какого-то потолка и не видишь вариантов развития.
Что вам не дает полностью признать себя художником современным?
Я не считаю нужным разрывать связь с классическим искусством, потому что считаю это огромной питательной базой. И не считаю, что здесь есть противоречие. Мне нравится, когда я в своих работах подпольными ходами соединяю разные контексты. Мне нравится игра с классическими приемами и с приемами современного искусства. Это часть моего художественного языка, моего метода.
У вас очень узнаваемая манера — что-то маленькое и неприметное, словно артефакт с раскопок, в стерильной пустоте. Почему эти простые вещи так для вас важны?
После института у меня были разные периоды в творчестве, о которых многие не знают. Был период абстрактного искусства — минималистичные линии, цветовые пятна. Были большие портреты, был гофрокартон, были маленькие работы. Каждый год-два сменялись такие периоды. И, собственно, это результат таких поисков.
Почему такая стерильная пустота? Сложно сказать, этот прием найден нерационально. Художник работает интуитивно. В какой-то момент я понял: если моя сильная сторона — это то, что я умею очень реалистично рисовать, так и не надо от этого отказываться. И придумал вычленять предметы из их среды обитания, из их контекста, превращать их в космические объекты путем помещения в такую гравитацию, невесомость. Когда предмет вынимаешь из его привычного контекста, он начинает работать по-другому, наоборот, становится более символичным. Этот прием, изменение контекста, в современном искусстве известен уже очень давно — и я им воспользовался, делаю изображение маленьким. Черная серия «Тихая вода» — это первая серия, где изображения большие.


И придумал вычленять предметы из их среды обитания, превращать их в космические объекты путем помещения в  невесомость.


Как я для себя определяю — почему мне это нравится? Потому, что с точки зрения академического искусства это неправильно: неудобно смотреть, издалека непонятно, что это такое. Расположение по центру листа — тоже неправильная композиция, как бы отсутствие композиции в классическом смысле. На самом деле, я еще в институте начал так делать, но мои преподаватели не понимали этот прием, говорили, что это выхолощенная графика, рисунок по фотографии — это не живое рисование, оно мертвое. И в принудительном порядке отправляли меня на остров Татышев рисовать с натуры. Я не говорю, что это плохо, да я и делал так, как говорил Валентин Павлович. Но после института я начал больше себе доверять и больше рисковать. Я рисковал столько, что многие мои серии работ никуда не проходили, ни на какие выставки.
Путь большой, и сколько он занимает времени, художники понимают — колоссальное количество. На создание одного листа, как в серии «Тихая вода», уходит две недели. Я рисую с девяти утра до шести-семи вечера, две недели. Поэтому я, как автор, ценю свои работы — это в прямом смысле моя потраченная жизнь. Часто это время тратилось в никуда. Конечно, ничто не проходит бесследно, любой опыт важен, но это колоссальное время.
Если стиль пришел к вам классическим способом озарения, у вас и мук творчества, наверное, нет? Вы воспринимаете это как работу?
Фрустрация и муки творчества, безусловно, есть — в тот момент, когда я придумываю что-то, а придумываю я очень мучительно. Само рисование — дело техническое; я, естественно, знаю, как это нарисовать. Когда я смотрю на других художников хороших, они меня очень вдохновляют и подсказывают приемы. Я очень много сохраняю картинок. Я постоянно собираю фотоматериал. Допустим, иду вечером зимой по улице и вижу классный сюжет: фонарь красиво освещает сугроб; я фотографирую и складываю в один большой фотоархив. У меня даже есть такая работа — сугроб.
Когда мне нужно придумывать, я смотрю эти фотографии. Им бывает много лет — в свое время я с ними ничего не придумал, а сейчас они на что-то меня наталкивают. Раньше я не называл это архивом, называл просто фотками, но, когда появились эти слова, «работа с фотоархивом», стало все понятно. Бывает, что-то придумывается само, но часто я сижу и мучаюсь: «Что бы такое классное придумать?»
«У НАС В ГОРНОЙ ШОРИИ ВСЕ ХОТЯТ ПОНЯТЬ СЕБЯ, ВСЕ ИСТОРИКИ»


На выставке «Вечное синее» всех очень впечатлила серия, связанная с восточным рынком Крастэц. Как вы нашли сюжет на рынке?
Я случайно обратил внимание на красоту конструкций, которые они делают, чтобы продавать вещи, — очень недорогие торговые палатки. Они городят, прикручивают, приклеивают, скотчем обматывают, и все это превращается в своеобразную архитектуру, которую сознательно, если захочешь, сделать невозможно. Она по-своему красива, связана с социальной проблематикой, с моей личной жизнью. Я об этом не говорил, но есть у меня истории, связанные с рынком. Они личные, поэтому я их не рассказываю.
Сейчас расскажете?
Нет. Они связаны с тематикой, которую я люблю, о которой всегда говорю. Это касается моей идентичности, понимания, кто такие шорцы, какое место мы занимаем в современном мире, что несем в себе уникального, что можем предложить глобальному миру как народ. У нас в Горной Шории эта тема не разработана. «История Горной Шории» — такого словосочетания практически нет, на поверхности ответа нет, приходится искать его самим, поэтому у нас все мыслящие люди занимаются историей. Это очень интересный момент: все хотят понять себя, все у нас историки. Историки-любители, не ученые — они собирают литературу, читают, обсуждают. Это большое отличие от русского общества — интерес к генеалогии, к истории своей семьи, своей деревни, своего города, своего народа.
Если ли какие-то культурные знаки, определяющие именно Горную Шорию?
На мой взгляд, определяющим для понимания культуры шорцев является то, что шорцы входят в пояс центральноазиатских кочевников. В нашем случае это культура полукочевая, а в других местах — полностью кочевая. Культурный облик кочевников центральной Азии очень близок. Многие народы, казахов, кыргызов, алтайцев, хакасов, тувинцев объединяет очень похожий код: отсутствие больших поселений, кочевой образ жизни, скромный материальный быт, вещи, наполненные большим смыслом. Вещей мало, но они многофункциональные, очень символичные, очень древние.
Есть, например, наш музыкальный инструмент кай-комус — такой двухструнный или трехструнный щипковый музыкальный инструмент. У нас есть красивая легенда о сотворении земли: бог создавал землю как некий суп в большом казане и помешивал ложкой или ковшом тот первоначальный суп. И форма кай-комуса — это форма той ложки, при помощи которой была создана земля. Этот инструмент, хотя и очень простой по звучанию и технике исполнения, передает звук земли, идеально соединяется с горловым пением, звучит как бег лошади, как ветер.
Это нематериальное духовное наследие, по сути, и есть главный памятник культуры.
Абсолютно. Это часть исследования, которое я веду в фоновом режиме очень много лет, наверное, со школы. Я обнаружил близость с нашими соседними народами — с хакасами, алтайцами, телеутами, тувинцами, у нас есть общий корень, общий код культурный. На месте, в регионах, существует деление, мы думаем о том, чем отличаемся друг от друга. Но когда уезжаешь со своей малой родины, понимаешь, что мы очень близки, что между нашими народами, этими небольшими, малочисленными народами Саяно-Алтая, нет четкой границы, понимаешь общность культуры. Один из таких культурных маркеров — это голубой цвет, который я использую.
Я пытаюсь говорить об идентичности не через материальные ценности типа юрты и седла, а через духовные, через понятия, которые есть в подсознании. В подсознании у нас синий цвет ассоциируется с небом, а для кочевников небо и природа в целом — это и есть храм, который священен. Шорцы не рубят просто так дерево из небольших надобностей, не ловят просто так рыбу для удовольствия. Такое отношение к природе, которое сейчас оказалось востребованным, очень бережное, я бы даже сказал, с каким-то религиозным трепетом. Про это сложно где-то прочитать, потому что обобщающих философских трудов по теме культуры народов Саяно-Алтая очень мало.
Очень впечатлила фраза вашей бабушки из текста к вашей выставке «Небесная Мрассу»: «Посмотри на небо и успокойся». Синий цвет как герой, как инструмент, как река, как небо — это все об одном понятии, «тенгри», верно?
У всех тюркоязычных кочевников есть «тенгри» — дословно переводится как «небо» и «бог». У нас в шорском языке намного меньше слов, чем в русском, но они имеют много значений. Слово «тенгри» — тоже часть того культурного кода, «бог» и «небо» для нас — это нечто священное. Когда шорцев и других кочевников называют язычниками — это грубая ошибка, потому что в нашем традиционном мировоззрении тоже один бог, верховный бог тенгри, по-другому его называют ульген. Есть бог и есть духи — духи гор, огня, воды — помощники на земле, к которым тоже можно обратиться с молитвой. Шорцы верят, что эти духи могут помочь и охраняют природу.
Вы довольно давно живете в Красноярске — сохранили ли вы в себе шорца?
Живя в Красноярске, я не чувствую себя оторванным от корней, потому что земля, на которой стоит Красноярск — это часть моей исторической родины. Мало кто знает, что на Покровской горе, где часовня, есть большой ансамбль древнекыргызских захоронений. Это особая гора, там очень богатое захоронение, результаты раскопок хранятся в краеведческом музее. В Москве я чувствую себя приезжим, а здесь нет, потому что немного знаю историю этой земли до 17 века. Здесь я не чувствую себя покинувшим родину.
А что во мне шорского? Я люблю говорить, что шорцы ассимилировались, живут среди русских, и большинство уже не говорит на шорском языке. Особенно молодые поколения плохо знают шорский язык и, к сожалению, не понимают ценности знания родного языка. Мы становимся все более и более похожими на русских. Сейчас, как я считаю, на 80 процентов я такой же, как все, а на 20 процентов — отличаюсь. Эти 20 процентов мне интересны, потому что про русскую составляющую мне примерно понятно. А вот те 20 процентов, которые заложены в генах, я пытаюсь найти в своем творчестве.


Когда уезжаешь со своей малой родины, понимаешь, что между нашими небольшими народами Саяно-Алтая нет четкой границы, понимаешь общность культуры.


«САША, НУ ЭТО ВЕЯНИЕ МОДЫ, ЗАЧЕМ ЕЙ СЛЕДОВАТЬ?»


На полке на выставке «Небесная Мрассу», помимо шорского эпоса, стояли еще книжки Бориса Гройса. При вашем интересе к истории вы, тем не менее, включены в современный философский контекст критических теорий. Что вам это дает?
Понимание современного искусства. Борис Гройс — один из моих самых любимых авторов, который как раз помогает человеку с академическим образованием понять систему современного искусства, систему понятий. У меня две сферы интересов: история и современное искусство. Как раз Борис Гройс отвечает за современное искусство.
Продолжая эту линию, чему вы учите своих студентов?
Я не учу таким сложным понятиям, я учу простым базовым академическим навыкам — как передать объем пространства, воздушную перспективу. Правда, на дизайне среды я веду все курсы, с первого по третий курс, а на четвертом у них уже нет рисунка. Там вся методика по рисунку — моя.
Это авторская методика?
Во многом авторская. Я начал с уже существующей методики, но, особенно на третьем курсе, очень много внес своего, с чем не до конца все члены кафедры согласны. Как раз то, что мы делаем на третьем курсе, близко к современному искусству. Мне как человеку, который им занимается, интересно попробовать его преподавать. Понятно, что работать со студентами интересно всегда, но, когда это более сложные вещи, коллажные, концептуальные, минималистичные, в разных стилях — это уже более интересно.


Я знаю потайные ходы в графике, на плоскости, но с объемной формой работаю как ребенок.


Вы сталкивались с критикой от коллег, с теми, кто говорит, что совсем не разделяет ваши ценности, и не понимает, что вы делаете?
Сталкивался, конечно — не в грубой форме, а просто с непониманием. Мне один из преподавателей говорил: «Саша, ну это веяние моды, сегодня она такая, завтра другая, зачем ей следовать?» Говорил, что это эксперименты, что я с этим поиграю и вернусь в традиционное русло. Пока я не возвращаюсь. Пока это не сбывается.
Получается, вы такой анфан терибль — плохиш, но вам все позволяют. Кого бы вы назвали своими учителями?
В первую очередь, это Валентин Павлович Теплов, все преподаватели кафедры графики и преподаватели в художественной школе. Мастерская станковой графики очень отличается от других мастерских — там довольно много свободы. Что-то запрещали мне всего несколько раз. А так у меня дипломной работой была очень неоднозначная, нетрадиционная графика. Сделать ее мне разрешил Валентин Павлович Теплов, согласовал ее с риском для себя — его могли раскритиковать на защите, но этого, слава богу, не случилось. На защите звучали слова о том, что я был хорошим, активным студентом, хорошо учился, а по поводу работы никто не высказывался — потому что никто особо не понимал, что это такое.
Если говорить о людях, с которыми вы не знакомы, есть художники, которыми вы вдохновляетесь?
Ансельм Кифер мне очень нравится, нравится Рихтер, Георг Базелиц. Немецкое послевоенное искусство, наверное, одно из самых для меня любимых. При этом я не рисую, как Рихтер, хотя, когда он фотографии использует, немного похоже. Но с тем же Базелицем абсолютно мои работы не похожи, но я ими вдохновляюсь. Многие из российских художников — тот же Отдельнов, Владимир Потапов, нравится путь Александра Плюснина и то, что он делает. Нравятся красноярские художники — Саша Яровиков, Азбуниак.
На вашей последней выставке есть инсталляции. Вы пробуете выйти в скульптуру или это рядовые эксперименты? Насколько уверенно вы себя чувствуете в этом направлении?
Абсолютно неуверенно. Потому что я до мозга костей визуал. Я знаю какие-то потайные ходы в графике, на плоскости, но с объемной формой работаю просто как ребенок. Я настолько ушел в графику, что с объемом работать довольно сложно, особенно с инсталляцией, которая предполагает любой материал. Но я понимаю, что современное искусство — это искусство инсталляции, в первую очередь, это работа с пространством; без объемно-пространственных объектов сложно сделать интересную выставку. Поэтому я выдавливаю из себя объемные объекты. Конечно, мне нравится этим заниматься, но я понимаю, что я в этом очень-очень начинающий и осторожно к этому подхожу.
У вас прошла прекрасная персональная выставка в новой галерее, появились свои коллекционеры, вы постоянный участник самых крутых ярмарок Москвы и Петербурга. Как ощущения?
От того, что со мной происходит, у меня самые положительные впечатления. Потихоньку начинают продаваться работы, это очень приятно. Но это ловушка для художника: когда начинаешь придумывать новые работы, невольно начинаешь думать о коммерческой стороне, а это не очень хорошо.
Вы уже определили, вы галерейный художник или музейный?
Музейный — это тот, у которого мало покупают, да? Конечно, мне нравится звучание «музейный художник», но, когда твои работы продаются, это, безусловно, приятно. Если появляется возможность зарабатывать своим творчеством, то можно оставить другие работы, не очень легкие, и по-настоящему, профессионально заниматься искусством. Если у меня это получится, я буду крайне рад. Это мечта всей моей жизни — стать художником. Я с детства говорил, что хочу стать востребованным художником.


Я с детства говорил, что хочу стать востребованным художником.